Обогнул конструкцию эту, стал пробираться к борову. Ну, вот и добрался… И лежит удобно — на спине. Прямо выставил грудь — вот сюда, Тощий, бей. Размахнулся… Ну, главное в ребро не попасть. Уже рука вниз пошла, когда на втором ярусе дедок кашлянул прямо Вовану в ухо. Бля! Рука дрогнула, и вместо груди шило вонзилось мусору в бицепс. Тот взвизгнул, как-то подобрался и, узрев перед собой Тощего, ногой отправил его через всю камеру к двери. Свет ночью в хате никто не выключает — не светло как днём, экономят мусора на электричестве, но видать-то всё отлично. Неудавшийся убийца ударился несильно — там, на вешалке, висело несколько пальто и телаг, даже полушубок один армейский. Вот они его и приняли. Тощий выхватил из кармана заточенную ложку и, приподнявшись, сделал неуверенный шаг в сторону майора. Мог бы и на месте оставаться — этот бугай уже летел к двери, на ходу выдёргивая шило из руки. Кровь брызнула.
Вован сделал ложный замах, надеясь — вот сейчас мусор отшатнётся, и он ему чиркнет по животу, кишки наружу выпуская. Не пошло… Мент рукой отвёл заточку и со всей дури пнул Тощему в живот. Вот на этот раз телаги с полушубками не спасли — прямо головушкой встретился Вован с железной дверью, и свет в глазах начал меркнуть. Последним краешком сознания он увидел, как боров шагает к нему с намерением всадить шило в глаз, но тут на плечах у Милютина повисли уже два его другана.
Словно ждали за дверью попкари. Заскрежетал замок, и окровавленного Сан Саныча повалили вбежавшие дюжие молодцы. Он и не слишком сопротивлялся. Вытащили, заломив руки, из камеры и так, согнутого, повели по коридору. Следом ещё двое волокли и несостоявшегося убийцу.
Притащили Милютина к оперу в кабинет. Только тот начал чего-то визжать на майора, как зазвонил телефон. Видно было, как вытянулось лицо у капитана, а потом и он сам вытянулся.
— Есть, товарищ полковник. Так точно, у меня. Кровь на левой руке и на животе. Колотая рана — может, артерия какая задета. Много крови… Есть в лазарет!
Милютин только тут обратил внимание на руку — и правда, ручеёк крови продолжал бежать. Хреново. Верно, жилу какую пропорол, сучонок.
— Перевязать бы, — мотнул он головой положившему трубку оперу.
— Конечно, товарищ Милютин, — почти спокойно проговорил капитан и нажал на звонок. Появился сержант здоровенький, тот, что сюда Сан Саныча тащил.
— Кондейко, отведи товарища Милютина в лазарет. Потом, как перевяжут — в кабинет к зам по оперработе.
— А как я с этажа-то…
— Я распоряжусь. Пропустят вас.
— Понятно.
— Не «понятно», а «так точно»! Выполнять, — и, повернувшись к Милютину, почти приветливо спросил: — Заявление писать будете, товарищ майор?
— Обойдусь.
— Не держите зла. Работа, — развёл руками капитан.
— Сучья у тебя работа. Меняй, а то и сам станешь…
— Пройдёмте, товарищ майор, — поторопил попкарь.
— Пойдёмте, товарищ сержант.
Глава 12
Интермеццо пятое
Бабушка говорит внуку:
— Ты мне, деточка, объясни по-научному: почему я сначала молнию вижу, а потом гром слышу?
— Да здесь все понятно, бабушка. Глаза-то у тебя впереди, а уши — сзади.
— Пионер, в борьбе за дело коммунистической партии будь готов!
— Всегда готов!
Ребята и девочки вскинули руки в салюте, и Теофило поднял свою вслед за пионерами. Теперь и он стоял с красным галстуком на шее — на одну маленькую ступеньку приблизился к своей мечте. Теперь нужно вступить в комсомол. Зачем? За надом. Оказывается, Леонсия — комсомолка, и даже подала заявление на вступление в коммунистическую партию, а рекомендацию ей дали два самых великих, по мнению Арисаги, человека. Фидель Кастро и Пётр Тишков.
— Папа, я хотеть камсол! — Теофило потряс сидевшего с закрытыми глазами на соседнем кресле в самолёте футболиста.
Сидел, думал, готов ли он стать комсомольцем. Вспоминал вот про пионеров. Спросил вчера Папу.
— Вот два «Зениту» забьёшь — тогда примем тебя.
Папа — это не отец. Отец Трофимки остался в Перу, как и все его братья и сёстры. Большая семья, и до того, как он подписал контракт с «Альянсой» — очень бедная. Папа — это Степанов. Очень трудная фамилия. Стье… па… ньёф. Не получалось сначала у Теофило. Стрипанья. Стирпаньо. Спиртаньев. Последняя вариация была уж совсем за рамками, и бородач простонал, глотая слёзы, выступившие от смеха: «Зови меня Папа. Шефство я над тобой, горе ты луковое, возьму». Так Папой и зовёт.
— Комсомол? Вон у нас комсоргом Олег Долматов. Долма. К нему иди.
Ушёл. Только Степанов задремал, как Трофимка снова его разбудил.
— Он сказалть, чтобы я пойшёл.
— Куда?
— Не знайть.
— Пусть напишет, — может, хоть пять минут дадут поспать. Игра с «Зенитом» вымотала так, что Вадим еле ноги до самолёта дотащил. Он их тащил, не они его.
Вадим Степанов успел сто раз пожалеть, что милостиво разрешил пацану в любое время обращаться с вопросами. Ладно бы спрашивал, как пройти в библиотеку, или там, где в Алма-Ате всегда можно достать свежего пива… тьфу, ёшкин! Нет, вот на этот вопрос он точно отвечать бы не стал, да ещё и сразу сдал бы его Кашпировскому. Нехрен нахрен, смолоду дурить. Так ведь он, поросёнок, лезет с удивительными вещами типа «кто выступал с речью на II Съезде ВЛКСМ?».
Третьекурсник Алма-Атинского института физкультуры Олег Долматов считался в команде знатоком иностранных языков. Он мог совершенно чисто произнести: «Ландон из зе кепитал оф Грейт Бритн», и даже, поднатужившись, сумел бы выдать шедевр уровня «итс хаф паст фо о’клок». С испанским было хуже. Нет, отдельные слова-то он знал — ну, «буэнос диас» там. «Адиос» — типа, до свидания. «Грасияс» ещё — это так всегда Трофимка благодарит.
— Чего написать?
— Кудьято идтито?
— Ах, это… А ты грамотный? Четыре класса? Учиться тебе надо. Зачем написать? Папа велел? Придурок. Ладно, щас вот я ему напишу… на испанском.
Олег вытащил блокнот, нацарапал и вырвал страничку. Трофимка принял, подозрительно посмотрел на комсорга и ушёл на своё место, еле разминувшись со стюардессой… а, нет, не разминулись. Он в листок смотрел, она — на поднос с чаем. Встретились два одиночества. Облили Лобановского чаем. Ну, ладно, не облили — уж и помечтать нельзя… Но кресло, где он сидел, всё же пострадало. Жаль, на Гитлера не попало. Дошла из «Днепра» новость, что его там так за чрезмерные нагрузки обозвали.
Изучив вручённую бумажку, Арисага искренне удивился. Потряс за руку Степанова:
— Нет, Папа, это я понимайть! Только там не знай этот ответ. Я там бывайть много-много, мучисимас бесес. У меня бабуля там живейть. Но там не знай.
— Бабуля?!!
Поражённый Трофим Арисага смотрел, как захлёбывается хохотом бородач. Что такого? Действительно, у него есть бабушка, и она живёт в селе Ньяуи, это совсем недалеко от древней столицы Империи Инков, ныне города Куско. Хоть Теофило Хуан Кубильяс Арисага и происходил из колена чёрных рабов, привезённых в Перу испанцами, в его генеалогическом древе имелась и тоненькая индейская веточка, подарившая ему кечуанскую вторую фамилию — Арисага. С отцовской-то стороны предок был в холопах у латифундиста сеньора Факундо Кубильяса — оттуда и взялась первая. Долма почти совсем правильно написал название места, куда он ездил в гости к любимой бабушке по этой линии (ну, на самом деле, прапрабабушке, но это он уж точно не сумел бы выговорить по-русски). Ну, забыл маленького червячка над первой буквой — невелика беда. Правильно-то писать так: Ñahui. Бабуля Теофило была, пожалуй, самой известной жительницей этой горной деревеньки — ей насчитывалось сто двадцать два года от роду, она ещё помнила рабство, которое в 1855-м отменил президент маршал Кастилья, и всем в округе она была знакома просто как Мама Антония. Старушка была чистокровной кечуа — а если уж совсем начистоту, то инка, поскольку далеко не все из этого народа растворились в веках, что бы ни думали там себе этнографы. Тем более что и слова такого — «этнограф» — в Ньяуи никто в жизни не слышал. Мама Антония носила вязаную шляпу, похожую на миску, непрестанно перемалывала листья коки здоровыми, как у десятиклассницы, зубами, каждый день поднималась в горы за родниковой водой, чтобы сварить себе чашечку согревающего эмольенте, и по выходным собирала в своём дворике всех соседей, чтобы вместе с ними посмотреть, как играет за «Альянсу» её любимый сколько-то раз правнучок. Привезённый Теофило телевизор, единственный на всю округу, она считала вместилищем добрых духов и после каждого матча приносила ему жертву, сжигая в чашечке горсть самой лучшей коки, а потом накрывала связанной собственноручно узорчатой салфеткой — до следующей недели. В то время перуанские селяне только начинали привыкать к чудесам, которые несло в их дома электричество, и старались не тревожить эту могущественную сущность слишком часто и попусту.